Вжариваю ему еще одну партию. Хотя в финале чуть было не проиграл. Играет он плохо, но страшно цепко и непреклонно. При ощущении близкого выигрыша тягуче зевает, а руки зажимает между колен.
Я спасся во второй партии только тем, что заметил: если даже у Фомича каким-то чудом получается атака, то лишить его этой атаки просто. Следует подставить под удар самую захудалую пешку в самом дальнем от атаки месте доски. И Фомич немедленно харчит эту несчастную пешку. Не взять пешку, которая находится под боем, совершенно для него невозможно. И он радостно уводит из атаки ферзя, приговаривая:
— А вот мы, значить, сперва пешечку съедим! Пешечки не орешечки! И я очень, значить, извиняюсь, но ее съем…
Упорство прямо рублевское. Плюс безмятежная задумчивость, когда, например, против его одинокого короля и парочки пешек у противника появлялось уже три ферзя, тура и целая упряжка коней.
В такой ситуации (я потом часто наблюдал подобное) Фомич думал над неизбежным матом, не обращая никакого внимания на противника, и четверть, и полчаса. Но не сдавался. Я ни разу не слышал из его непреклонных уст слова «сдаюсь». Нет, Фомич мыслил до конца.
Вы могли ему говорить, что мат неизбежен, и все вокруг это видели с отчетливостью прямо-таки сверхреальной, но Фомич не сдавался.
Противник, которого отделял от апофеоза один ход плюс временная бесконечность Фомичовых раздумий, вместо положительных победных эмоций начинал испытывать какое-то угнетенное, подавленное и даже уже беззлобное ощущение безнадюги…
Третью партию я ему проиграл. Обычное дело, когда зазнаешься и перестаешь относиться к любой игре серьезно.
В утешение Фома Фомич сказал мне, что в момент начала катавасии в машине спал очень крепко и супруга не могла его долго добудиться, потому что перед сном он начал читать мою книгу «Среди мифов и рифов». И так сразу — на четвертой странице — вырубился, что, значить, и вовсе теперь не помнит, с чего моя книга начинается.
Действует на Фомича моя проза посильнее, чем ноксирон с люминалом на его супругу: из спальной каюты доносился ее ровный и солидный, гостеприимный храп.
Смешно, но я расстроился и оттого, что проиграл, и оттого, что Фомичу скучно читать мою книгу.
Воздействие печатного текста на физиологию Фомы Фомича, как я смог потом заметить, было всегда определенным. Если, к примеру, в руки ему каким-нибудь чудом попадала книга классика, то уже через четверть печатной страницы Фома Фомич полностью отрывался от действительности и на добрых семь часов погружался в глубокий, ничем не замутненный сон. Видимо, слишком велика была нагрузка на мозг от классики. Добиться такого результата с помощью современной советской прозы Фоме Фомичу удавалось только на второй или даже третьей печатной странице.
Вообще, с самого детства буквы оказывали Фоме Фомичу яростное и тягучее сопротивление в те моменты, когда он начинал складывать из них слово. Но с еще более яростным, прямо-таки сталинградским ожесточением сражались за свою полную автономию и самостоятельность именно уже слова, когда Фома Фомич начинал складывать их в предложение. Чтобы связать слова какого-нибудь всемирного классика по рукам и ногам, заткнуть им глотки и уложить в штабель предложения, Фоме Фомичу приходилось напрягать бицепсы и даже брюшной пресс.
При всем при том за жизнь у Фомича было всего два ляпа и один выговор в приказе, ныне снятый. Это он сам мне сказал. А я Фомичу верю. Без большой нужды он не врет. Темнить может, конечно, замечательно, не хуже Ушастика, но по натуре не лгун.
Ляп № 1. В Роне пятнадцать лет назад наехал на баржу-грязнуху. Конечно, были всякие разбирательства, но даже до суда дело не дошло, ибо на грязнухе не горели огни и плыла она на приливном течении без управления. Оборвалась якорь-цепь, когда шкипер спал. Грязнуха и поплыла. Фомич очень смешно рассказал, как прилетел наш сухопутный представитель из консульства и все путал понятия «смычка якорь-цепи» и «смычка между городом и деревней». Рыльце у Фомича, вообще-то, было в пушку, потому что долбанул он грязнуху на левой стороне фарватера. «Однако я, значить, всегда помню, что курс к сердцу солдата лежит через его брюхо, как сказал Иван Грозный, то есть, прошу извинения, не Иван Грозный, а ихний Бисмарк. И напоил я шкипера с грязнухи так, что он и название моего парохода забыл скорей всего навсегда…»
Ляп № 2. В Англии. Не хватило при контрольном пересчете содержимого какого-то разбитого ящика семи будильников. Фомич тогда грузовым помощником плавал. И все это дело скрыл. Британские капиталисты прислали в коммерческий отдел пароходства вульгарные претензии и кляузы. Коммерческий отдел с яростью принялся отрицать претензии, так как не имел никаких с судна сообщений на данную нехватку. Тем временем Фомич и весь экипаж судна, как это и положено, получил премии за безрекламационную сдачу груза. И вот на этом нюансе Фомич и погорел. И влетел в приказ начальника пароходства, потому что обе стороны — английские буржуи и наши коммерческие специалисты — потратили на переписку из-за семи будильников добрую тысячу фунтов, и еще две тысячи отечественных рублей пошли на премию.
За давностью времен выговор с Фомича снят. И чист он перед богом и сатаной даже и не как заячьи лапки, а как новорожденный теленок.
…И два гудка в тумане
Над черной полыньей…
Траверз острова Фирнлея в двадцати милях. Курс на острова Гейберга. На этих островах четырнадцать лет назад радист Камушкин нашел деревянный кораблик.
Чересполосица грязных льдов и ослепительно блистающих на солнце снежниц. Невысокие горбики островов Гейберга, адски черные. И куда с них снег сдуло? Виден гидрографический знак. Стамухи — севшие на мель большие льдины — торчат застывшими разрушенными корабликами-привидениями.