Еще о наивности Фомича. Он двадцать раз в Арктике и, например, впервые узнал, что летом не бывает северных сияний, — какая-то симпатичность в таком безмятежном неведении обо всем, что лично Фомича не касается.
Итак, в жутком Певеке дела закончены — судно обработано. «Обработать судно» звучит странно. Но смысл выражения простой — такой же, как, например, в выражении «обработать квартиру» на воровском жаргоне. То есть ее обчистить.
Сдали груз более-менее ничего. Не хватило двухсот двадцати банок консервов и нескольких мешков сахара.
Консервы воровали и жрали прямо в трюмах, бросая за борт пустые банки, певекские грузчики. Саныч припутал одного, но тот потом удрал, а бригадир не назвал фамилии.
С 12.00 до 18.00 вдоль острова Айон по узкой щели между семибалльным льдом и берегом, в сплошном тумане при сильном солнце — самое омерзительное сочетание, ибо ничего не видно.
Много плавающих ледяных полей метров по сто пятьдесят — двести и отдельных внушительных глыб.
Около ноля вошли в сплоченный лед.
Уже ночь. Тьма.
За нами шел «Булункан». Фомич все науськивал его пройти вперед. «Булункан» местный, назначение на Колыму, осадка четыре метра, может огибать мыс Большой Баранов в четырех кабельтовых. Под берегом полынья чище. Выбрались в нее, пропустили «Булункан» вперед. Там (хорошо видно по радару) свинья псов-рыцарей — ледяной мешок.
«Булункан», не будь дурак, не полез, шлепнулся на якорь. Мы, конечно, тоже.
Я послал РДО на Чекурдах Лебедеву, что, мол, застряли, ждем рассвета, видимости, указаний.
Нашел туман, еще более глухой.
Под килем восемь метров, кромка в полутора милях, одно любознательное любопытствующее поле все норовит приблизиться и познакомиться. Очень настырно и навязчиво оно это делает.
Фома Фомич о «Булункане»: «Как бы его первым подтолкнуть. Вот он за мыс пройдет, нам скажет, что да как, тогда и мы пойдем…»
Разин: «В войну у нас одному командиру и старпому крепко припаяли. Они не прошли, а кто-то прошел. Надо ждать, но только так, чтобы кто другой не прошел…»
Утро. Развиднелось.
«Булункан» уже ползает у подножия Большого Баранова.
Фомич: «Плыть-то оно, значить, нужно бы… Но, значить, первая заповедь-то какая? В лед не входить — вот она, первая заповедь-то… И мы не пойдем. Вот когда „Булункан“ окончательно за мыс проникнет и нам скажет, то… Нет, значить, первая заповедь: в лед без приказу не входить, самовольно, значить, не положено…»
А есть пока один приказ: идти к Колыме и потом к Индигирке самостоятельно…
Полдень.
Солнце. Ясность. Огромное небо. Тумана нет и в помине.
«Высокое» или «низкое» небо не зависит от высоты облаков. И при облаках оно бывает иногда огромным, а при чистом зените — низким. Почему небеса распахиваются, не знаю.
Над мысом Большой Баранов они распахнулись в голубую необъятность. И абсолютный штиль. И холодная стеклянная прозрачность вод вокруг льдов. И белизна льдин. И зелень их подножий. Вот все-таки опять обнаружена зелень в Арктике.
И зелень ледяных основ сквозь прозрачную стылость вод не мертва. Глядя на такую изумрудно-салатную зелень, способен понять, что и вся жизнь родилась из океана.
Оранжевые лапки и клювы крупных полярных чаек. На каждой мачте и стреле сидит пассажир — чайка. Это те, которые насытились, безбилетники. У полярных чаек особенное — какое-то приветливое, самую чуточку испуганное отношение к судну…
Когда «Булункан» уже вошел в реку и говорил с диспетчером Колымы, Фомич решился соваться в лед у Баранова. И мы поплыли. И мне показалось, что в самых глубинах своего опасливого, но морского (!) сердца Фомич обрадовался тому, что пошел в лед. Но все-таки его сердце было, вероятно, похоже на чаячьи лапки — оно часто поджималось и переступало по ребрам его грудной клетки, точно так, как это делают полярные чайки на льдинах.
Необходимо отметить, что тетя Аня резко и броско похорошела и серьги каким-то особенным блеском сверкают в ее ушах.
Близко места, над которыми я летал на разведку.
На путевой карте есть приписка: «Место высадки де Лонга». Его могилу на карте я не нашел.
Сутки нормального плавания в сильно разреженном льду.
Делать двум судоводам в такой простой ситуации на мосту нечего. И я мирно спал на диване в штурманской рубке.
Пока на вахте был Дмитрий Александрович, я видел хорошие сны. Потом заступил старпом. Я встал, спустился вниз, попил чай с сухим хлебом и не менее сухим сыром (среда) и опять завалился на диванчике в штурманской.
И был разбужен нечеловеческим по накалу испуга и значительности воплем старпома: «Виктор Викторович, снег!»
Еще не уразумев, что там за словом «снег», я слетел с дивана и влетел в рулевую осколком шрапнели, успев в этом полете все-таки заметить время по часам над штурманским столом — 05.15.
Оказался обыкновенный снежный заряд и, естественно, резкое уменьшение видимости, но при включенном радаре и чистом море никаких оснований для нечеловеческого вопля не было…
А Тимофеич смотрел на меня, как невероятно глупая, но невероятно верная собака, поднявшая хозяина с постели в пять пятнадцать утра бешеным лаем в адрес хозяйской дочери, возвращающейся с гулянки.
Всю следующую неделю — до траверза Хатанги — точное повторение того, чем я уже утомил вас, описывая дорогу на Восток.
Лед, лед, лед, лед, мы идем по Арктике… Лед, лед, лед, лед, мы идем по Арктике… Интересно, был ли Киплинг женат?.. Лед, полынья, лежание в дрейфе, лед, прибрежная полынья… День, ночь, день, ночь, мы идем по Арктике; день, ночь, день, ночь — все по той же Арктике…