Том 5. Вчерашние заботы - Страница 94


К оглавлению

94

— Не, сказал, не буду про Лувр, и не буду. Сперва про то, как Фома Фомич ванны боится и шею не моет.

Рублев не был бы Рублевым, если бы, сказав «нет», потом изменил своему слову.

Дмитрий Александрович, когда-то мечтавший о ВГИКе и театре, чтобы дать Рублеву паузу и возможность сосредоточиться для очередного номера, профессионально, как Ермолова-Лауренсия в «Овечьем источнике», читает:


Трусливыми вы зайцами родились!..
…К чему вам шпаги?!
Ведь командор повесить уже хочет
Фрондозо на зубцах высокой башни,
Без права, без допроса, без суда!
И всех вас та же участь злая ждет!..

Странно звучат слова Лопе де Вега во тьме и мощи Енисея.

Я вспоминаю свое прибытие на борт «Державино» в Мурманске и говорю Санычу:

— Типун тебе на язык!

— Любимые стихи Соньки, — говорит Рублев. — Она ими плешь начальству переела.

Телефонный звонок. Звонит Фомич, просит меня. Беру трубку.

— Викторыч, как там обстановка? Можете ко мне спуститься на минутку?

— Вполне могу. Тут все спокойно.

— Андрей, пожалуйста, не рассказывай без меня, — прошу я. — Вернусь моментом. Мастер просит спуститься.

— Есть! Не буду! Я пока поводырям о том расскажу, как мы на якорь в Певеке становились.

— Это можешь, — соглашаюсь я. — Дмитрий Александрович, не забывай записывать траверзы и повороты, — добавляю на всякий случай. Не мешает напомнить вахтенному штурману самые обыкновенные вещи. Именно они чаще всего вылетают из сферы внимания.

— Есть!

Два часа ночи. Чего это Фомичу не спится? В дела моей вахты он за весь рейс нос не сунул ни разу. В этом отношении выдержка у него замечательная. Вернее, это не выдержка, а тот факт, что в заветном ящике у Фомича лежит взятая еще на выходе в Баренцево море расписка: «полностью несет ответственность с… до… и т. д.» Ему выгодно не совать нос в мои дела на мостике. Но! Он ни разу и замечаний никаких мне не сделал, а чтобы штатный капитан не сделал замечаний своему дублеру уже после вахты — вот тут уж нужна настоящая выдержка. Ведь каждого судовода так и тянет указать на чужие ошибки. А у меня их — ошибок, ошибочек и промахов — было вполне достаточно.

Капитанская каюта затемнена. Фомич стоит у лобового окна. Он в исподнем — в собственноручно связанных кальсонах и фуфайке. Когда человек в кальсонах, он всегда выглядит по-домашнему и симпатично. На голове нечто вроде чалмы. Оказывается, мокрое полотенце.

— Постой-ка тут, значить, послушай, — говорит Фомич. — Во! Чу! Слышал?

Я становлюсь с ним рядом и начинаю вслушиваться.

— На мосту-то не слышно, а здесь… Во! Опять! Чувствуешь сотрясение?

— Так это мы на бревна наезжаем, — говорю я. — Знаете, сколько тут коряг плывет?

— Надо бы ход сбавить, — бормочет Фомич.

Мы идем против течения. Даже на полном ходу на поворотах сносит со створов, а он хочет сбавить ход. Конечно, неприятно слышать удары, но они такие заметные только потому, что волна от форштевня откидывает встречные бревна в стороны, потом «в седловине» их подтягивает к борту, и они скользящим ударом тюкают в него. Трюма пустые, от удара в них раскатывается и долго, неприятно гудит тоскливый набат. Но что нашему «Державино» бревно, когда позади все виды арктического льда?

— Фома Фомич, — говорю я голосом доктора, утешающего больного, очень мягко и вкрадчиво говорю. — А вы вот представьте, понимаете ли, себе, что вы бы не на море, а речником работали. Так всю жизнь малым ходом и плавали бы? Ведь на какой же нашей русской, разгильдяйской реке не плывет черт те знает сколько леса в океаны, а?

Фомич задумывается. После долгой паузы говорит:

— А все-таки, значить, удары сильные.

— Эхо в трюмах. Вам нездоровится?

— Есть немного, — бормочет Фомич и машинально дотрагивается до мокрой чалмы на затылке.

— Течение мощное. Не хочется ход сбавлять, — говорю я. — Конечно, если вы приказываете, то…

— Нет-нет! — пугается Фомич. — Тебе с моста виднее.

— Я много по речкам плавал, — успокаиваю его опять докторским голосом. — И оба лоцмана на мостике. Вы легли бы.

— Да-да, сейчас, значить, лягу… не люблю речек…

Мне как-то грустно, когда я поднимаюсь обратно в рубку, раздумывая о том, что Фомич, очевидно, вступает в тот возраст — переходный к старости, — когда человек особенно остро начинает ощущать непрочность человеческого существования на этом свете.

И еще думаю о том, что Фомич не ляжет. Так и будет стоять в затемненной каюте в своих гарусных кальсонах и прислушиваться к мрачному набату от удара бревен, доносящемуся из пустых трюмов.

Вот оно — капитанское одиночество.

Вот оно — «Труд моряка относится к категории тяжелого».

— Можно начинать, Виктор Викторович? — спрашивает Рублев.

— Прошу.

Дмитрий Александрович от радара тоном конферансье:

— Леди энд джентльмены! Сейчас будет исполнена новелла под названием «Сусанна и старцы»!

В рубке наступает тишина, соответствующая тому моменту, когда артист собирается с духовными и физическими силами, чтобы выйти из-за кулис к рампе.

И мы все — я глубоко уверен в этом — одинаково чувствуем, как Копейкин духовно подбирается, как он перевоплощается в Фому Фомича и как ему нужно для этого определенное время.

Наконец:

— Значить, мы тогда не почту возили, как ныне-то, — начинает он коронный номер. — Я молодой был, матросом; все, значить, у меня на месте было, все в аккурате. Ну, солощий до женского полу, значить, как все молодые. Но в руках себя держал, не как ныне-то некоторые. Под каждую юбку не лез, тактично все заделывал, чтобы ни ей, значить, ни мне никаких там родимых пятен в личное дело не ляпнули. На судне — ни-ни! Ни под каким, значить, резоном никаких амуров! Один только получился у меня такой, значить, гутен-морген, что я за бортом в Кильском канале оказался. Врать не буду, честно скажу, получился у меня полный срыв и срам в морально-политическом, значить, смысле, и в общественно-политическом, и в прямом, так сказать, смысле. В прямом эт потому, что я за борт сорвался из ейного иллюминатора.

94