— Обязательно, — сказал я. — И сделают это с удовольствием. Одним неприятным инцидентом у пароходства будет меньше, когда оно отфутболит это милицейское досье в ваш институт. Вы ведь временный у нас?
— Да, — и его глаза покраснели и набухли слезами.
— Не распускайте нюни. А сейчас — правду. Вы сильно оскорбили солдата-пограничника? Стоит, мол, Ванька, дубина стоеросовая, спрашивает у старого мореплавателя, только из ужасного рейса пришедшего, ерунду всякую с чухонским акцентом, ну, вы ему и ответили с санкт-петербургским гонором. Так?
— Наверное. Но я помню плохо.
— Помните плохо, а выпили «чуть-чуть»?
Он окончательно заплакал.
— О чем диссертация? — спросил я, чтобы отвлечь его немного.
Он понес что-то об особенностях кровотечения из ножных вен при разных видах гипертонической болезни.
Милиция в Игарке размещается в здании старинной полярной архитектуры, то есть без следов ампира, барокко или других излишеств. Зато живые зеленые деревья и кусты окружают милицию. И тени от их ветвей колышутся по стенам, и солнце просвечивает в окна кабинетов сквозь листву.
Дежурный, не спрашивая меня ни о поводах и причинах пришествия, ни о моей личности, сказал, что начальник в горкоме и вернется минут через сорок. Вежливо предложил подождать на воздухе.
Мы вышли. И док спросил:
— Можно, как вы считаете, мне пива выпить?
Я видел, что ему плохо, и разрешил. Но велел обязательно и съесть что-нибудь. Он сказал, что здесь есть место, где жарят шашлыки прямо на улице, и он выпьет там пива и съест шашлык.
Ожидание омерзительно в любом случае, но ожидать предстоящих объяснений, заранее слышать свое бормотание (с поджатым, как у провинившегося ледокола, хвостом): «Я… понимаете, книжки пишу… У потерпевшего, то есть, простите, у этого типа, диссертация, и я…» и т. д., и т. п…
Да, любое ожидание противно. Но и самые странные встречи происходят чаще всего, когда ожидаешь трамвая, поезда, самолета или начальника милиции Игарки. Наверное, тебе так скучно ожидать, так хочешь какой-нибудь встречи или разговора, что они и происходят.
Я сидел под пыльными кустами возле милиции. Вокруг было много самого разного дерева — столбов, заборов, мостков, опилок.
— Слусай! Здорово! Вот встреса! — раздался неповторимо-сюсюкающий голос милицейского лейтенанта.
Передо мной стоял Стасик Соколов, с которым шесть лет тому назад в зимней Керчи мы вместе ночевали в вытрезвителе. И вместе поносили керченские и все другие органы внутренних дел.
Мы обнялись со Стасиком.
Первый раз в жизни я обнимался о милиционером.
— Какими судьбами? Кем ты тут?
— Волсебником! Знаес: жизнь усил не по усебникам… Ты здесь сидис засем? Сам припух или вырусаес кого?
— Выручаю одного дурака.
— Хоросый селовек?
— Плохо знаю. Но помочь надо. Молодой.
— Если ты говорис, что надо помось, попробуем.
— Кто ты все-таки здесь?
Он засмеялся. Это был в какой-то степени смех счастливого человека. И сквозь смех процитировал: «Много видели, да мало знаете, а сто знаете, так дерсите под замоськом!»
Я встречался со Стасиком трижды:
1) В Керчи в вытрезвителе — на равных началах пациентов этого заведения.
2) Году в семьдесят первом он ночевал у меня, будучи в Ленинграде проездом. Пьяный явился вдребезги.
3) В следующий приезд он пил уже смертельно. И мне с большим трудом удалось устроить его в институт имени Бехтерева.
И вот очередная встреча. Спокойный и уверенный в себе мужчина с густой сединой и тяжелым, волевым лицом бывшего боксера.
— За минуту, Стас, до твоего появления, — сказал я, — мне думалось о странных встречах.
— А вспоминаес Керсь? — спросил Стасик.
Это означало: вспоминаю ли я Керчь.
Дальше я не буду пытаться создать речевую характеристику Стасика. Это трудно и нудно.
Объясню только, что язык он перекусил, когда ему как-то не дали после ужасного запоя опохмелиться, и с тех пор говорит он, заменяя большинство шипящих звуком «с». Это даже бывает мило, ибо соответствует душе Стасика — доброй и тонкой, и даже детской. Шипящие звуки не очень нужны человеку, имеющему кулаки, которыми он в припадке пьяного ревнивого буйства сам себе переломил ключицу.
Чем, люди добри, так оце я провинився?
За що глузуете? — сказав наш неборак. —
За що знушаетесь ви надо мною так?
За що, за що? — сказав, та й попустив патьоки,
Патьоки гирких слиз, узявшись за боки.
…Где не будет лучше, там будет хуже, а от худа до добра опять недалеко.
М. Ю. Лермонтов. Тамань.
Вы когда-нибудь сочиняли записку по поводу вашего пребывания в вытрезвителе?
Попробуйте.
Мне, например, не помог даже писательский опыт. Как-то хромает стиль. Нет музыкальности и ритма прозы. В район туманности Андромеды улетучился юмор.
На самом дне морской жизни в самый мой черный день не было штормов, сигналов о спасении души и окровавленных тельняшек.
На дне морской жизни тихо, как ночью в покойницкой или уже утром в вытрезвителе.
На древний Корчев мы шли из Италии. В каюте висела ветка с лимонами и торчал из ржавого железного ведра сардинский кактус.
В ночь с 8 на 9 января 1969 года зазеленели на экране радара отметки далеких коктебельских гор Карадага и Сюрю-Кайя. Было холодно, прогнозы обещали тяжелый лед в Керченском проливе.
Около четырех ночи я сменил очередную карту, перенес на нее точку и увидел на берегу Керченского пролива набранное мелкими буковками название «Тамань».
«Повесть эта отличается каким-то особенным колоритом: несмотря на прозаическую действительность ее содержания, все в ней таинственно, лица — какие-то фантастические тени, мелькающие в вечернем сумраке, при свете зари или месяца». Так писал Белинский.